Top.Mail.Ru
Происхождение: муза

Происхождение: муза

Лучшее, что нам дает история —
это возбуждаемый ею энтузиазм.
Гёте

Одна из любимых идей лорда-канцлера Англии Фрэнсиса Бэкона формулировалась так: «Знание — сила». Увидев этот девиз на обложке популярного журнала, блестящий придворный вряд ли испытал бы замешательство. Ведь он был основоположником научной философии, а его родной XVII век — временем возникновения благородной и некритической веры в науку.

С тех пор эта вера подтверждалась неоднократно: от явления спутников Юпитера изумленному Галилею до фиксации этих же спутников фотокамерами автоматических станций, находящихся в районе планеты. Ныне престиж научного знания поднят на небывалую высоту его «особыми отношениями» с индустриальным прогрессом, и мы зачастую не мыслим никакой реальности, кроме подлежащей рассмотрению научными методами. Производство рукотворных шедевров, в котором Средние века объединили искусство и ремесло, вытеснено производством «стальных машин, где дышит интеграл». Но человеческое сознание не сводится к интегрированию и другим вычислительным операциям. Чистый разум науки постоянно корректируется, более того — оспаривается практическим разумом, существующим в нравственном измерении. Он не может примириться с подчинением людей законам природы и арифметики (против чего восставал еще Достоевский), утверждает специфичность чисто человеческого бытия, коренящегося в глубинных пластах социального развития и биологической эволюции.

Надеясь упрочить свою репутацию, современная историческая наука балансирует на краю точного знания. Но кому, как не ей, быть представительницей собственно человеческого? Ведь, по словам Маркса, «история — не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека». Задача исторической науки — «объяснить эти действия», подчеркивал Ленин.

Обратимся к истокам. Духовное содержание античной цивилизации концентрировалось вокруг фантастического Олимпа и легендарных Афин. На Олимпе властвовал Зевс, в Афинах господином был демос. Но как же далека афинская рабовладельческая демократия от сегодняшних идеалов! Известен древний обычай: каждый мог написать на черепке (остраконе) имя неугодного человека. После подсчета воля большинства исполнялась. Афинский остракизм был подобен молнии Зевса, ибо поражал свои цели независимо от степени виновности жертв. Власть толпы — охлократия — была причиной казни мудреца Сократа и изгнания материалиста Анаксагора. Философы задолго до Сенеки знали, что «одобрение толпы — доказательство полной несостоятельности». Они уповали на суд истории.

Мысль о такой возможности — быть судимым судом истории — вошла в сознание античного общества вместе с осязаемо скульптурным образом Клио. Ее пластическое совершенство вполне объяснимо. Как и другие восемь дочерей Зевса и Мнемозины, она была музой и входила в свиту бога искусств Аполлона.

Зевс приходился отцом не только Клио, но и целому сонму богов. Земной отец историописания — Геродот. Живя в Афинах после греко-персидских войн, он дал блестящее литературное изложение этой борьбы деспотизма и воли к свободе. Само имя его парадоксально. Оно звучит как символ чего-то героического и одновременно дотошного: Геро-дот. Конечно, это утверждение может вызвать улыбку, но именно таково двуединое призвание подлинного историка. Кропотливое собирание фактов озаряется бенгальским огнем результата, который иногда превращается в олимпийский огонь открытия.

«Клио» в переводе означает «возглашающая славу». Римляне, согласно их самооценке, «величайшую славу стали усматривать в ничем не ограниченном владычестве». Вот почему музу истории приняли, так сказать, на государственную службу в качестве чиновника, ведающего рациональной переработкой иррациональной действительности. Это было время, когда римляне «ни пороков своих, ни лекарств от них выносить уже не могли», свидетельствует Тит Ливий. Создание грандиозной картины упадка, пронизанной республиканской моралью, — только этим ответила Клио на безумства цезарей. Римская историография — зеркало, во всех деталях отражающее государственный быт. Она не была сейсмографом, позволяющим измерять силу подземных толчков, колеблющих социальные устои империи. Однако она в полной мере соответствовала исходной интуиции, лежащей в основе всего эллинского. С. Аверинцев определяет эту интуицию как «свет, в котором все познается».

Несмотря на отклонения греко-римской культуры в сторону хтонического (земного) или иррационального, ее носителем оставался эстетически ориентированный интеллект. Концепция этически окрашенной воли стала духовной эмблемой Средневековья. Орды Алариха и Аттилы расчистили почву для грандиозного переворота в мировоззрении. Место «музыки сфер» заняло самоопределение личности. Время получило направленность, история — осмысленность и динамизм.

Все это носило сугубо религиозный характер, будучи пропитано библейскими ценностями. Борьба против суверенной мысли — не только одна из худших страниц политической практики, но и мощная традиция человеческого мышления. Бескомпромиссен фанатический тезис Лютера: «Разум — блудница дьявола». Тем не менее церковь постоянно заключала компромиссы и с философией, и с искусством.

Клио одной из первых стала «служанкой богословия», сохраняя при этом языческое обаяние музы. Она проникала в кельи, на кафедры, невидимо диктовала трактаты и проповеди.

Средневековье — морозная ночь, наполненная шепотом молящихся и сверканием звезд — не было тихой эпохой. Короткая клятва на крестообразной рукояти меча — и рыцари в разноцветных доспехах устремлялись на штурм отдаленных святынь. Кого не привлекала романтичность вопрошающего небо готического собора? Ведь именно Клио стала музой поэта-романтика Теофиля Готье: «И погружен мечтой в былое, вижу вновь я величье рыцарства и блеск средневековья». Но величие может быть разным. Рев новгородского веча, Жакерия, ставшая синонимом «пугачевщины», — это тоже Средневековье. Конечно, Клио — язычница, но именно ей сдужил монастрский хронист, когда, подобно Эйнгарду, автору жизнеописания Карла Великого, уравнивал «христианнейших» государей с героями древности.

У Средних веков свой Пантеон, у эпохи Возрождения — свой. Строители вселенской церкви, мученики, аскеты, предводители крестоносного воинства — вот властители дум Гвиберта Ножанского или Оттона Фрейзингенского. Естественно, что памятники исторической мысли того времени были густо замешаны на мистике и фантастике. Центральные фигуры средневекового общества — монах-аскет и рыцарь-воитель — подвергались безудержной идеализации, пока Мартин Лютер и плеяда абсолютных монархов не сделали их ненужными, а Боккаччо и Сервантес — смешными.

«Религия — опиум народа», — говорил Маркс. Суеверное воображение средневекового человека — пахаря, богомаза, оруженосца — подчиняли себе призраки «призвания варягов» или «иерусалимского копья». Удивительное легковерие этих людей объясняется тем, что ветхозаветные и евангельские рассказы воспринимались ими как вариант языческой мифологии. Их представления об обществе и о мире были результатом наложения догматики христианства на социальную психологию феодально-крестьянского общества, слышавшего глас божий в шуме священных рощ, а не в голосе проповедника. Постепенно истолкования этих наивных чудес также превращались в догмы вероучения. Догмой становились и освященные веками церковной истории фальсификации реальных событий и документов.

Католическая церковь придирчиво и сурово опекала Западную Европу, ее политические структуры, сословия, классы, системы ценностей, настаивая на всеобщем единообразии под эгидой престола св. Петра. Эти претензии проявились и в уничтожении южнофранцузской культуры как проявления ереси, и в обращении английского короля в вассала римского первосвященника, и в покаянном пути в Каноссу германского императора.

В основе притязаний католицизма на безраздельную власть — и светскую, и духовную — лежал так называемый «Константинов дар». Император Константин, живший в IV веке, якобы передал папе Сильвестру все свои полномочия в награду за чудесное исцеление. Соответствующий документ был составлен 400 лет спустя и заканчивался так: «Там, где установлено господство священников и главы христианской религии царем небесным, там не следует, чтобы земной император имел власть».

Конечно, новый переход власти в руки земных владык являлся объективной закономерностью. Но в этом процессе активно участвовала и муза истории, и те, кого она вдохновляла — блестящая плеяда историков-гуманистов. Критика документальных источников — вот девиз Возрождения. Итальянский гуманист Лоренцо Валла привел аргументы исторического, филологического, этического характера, полностью опровергающие традиционные представления о подлинности «Константинова дара».

Обнаружение подложности этого документа выявило подложность Средневековья как эпохи насилия и обмана, чуждых человеческой природе. Царство веры было дискредитировано и уступило свою территорию царству разума.

На границах нового воображаемого царства высились укрепленные многими логическими доводами бастионы: «Утопия» (1516), «Город Солнца» (1602), «Левиафан» (1651), «Человек-машина» (1747), «Общественный договор» (1762). Все они оказались воздушными замками. «Мы знаем теперь, что это царство разума было не чем иным, как идеализированным царством буржуазии», — отмечал Энгельс. Однако Вольтер и Руссо об этом не знали, искренне стремясь к утопическим целям. Казалось бы, их утопии, как и все остальные, невозможно осуществить. И все же они, хоть и на короткое время, обернулись неумолимой для старого мира реальностью. Вольтер — это 1789 год, год взятия Бастилии, Руссо — 1793-й, год якобинцев и санкюлотов.

Историки, выступающие против новейших диктатур, объясняют радикализм Робеспьера, вождя французской революции, тем, что он «опьянялся скверной водкой «Общественного договора». Действительно, «Общественный договор», одна из вершин философско-исторической мысли XVIII столетия, сыграл большую роль в формировании политических убеждений многих вождей и участников революции. Однако сила воздействия этой книги коренится отнюдь не в эмоциональности или метафоричности ее стиля. «Просвещение» — вот слово, которое, как по волшебству, открывает все двери эпохи, ведущие и в кабинет Калиостро, и в альков госпожи Помпадур, и в походную палатку Вашингтона, и в лабораторию Ломоносова.

XVIII век — это, прежде всего, героический век французского интеллекта. Некоронованным законодателем Европы и властителем ее дум был Вольтер. Безжалостная логика Руссо предвещала крах феодально-абсолютистского строя. Клио простит им односторонне-рациональный подход к истории. Роль «служанки философии» нисколько не тяготила ее. Присутствие идей и событий всемирной истории в поле зрения просветителей содействовало появлению исторической публицистики, соответствовавшей двум постулатам: «хороши все жанры, кроме скучного» и «мнения правят миром».

Понадобились Великая французская революция и наполеоновская эпопея для того, чтобы идеологи победившей буржуазии выдвинули иные тезисы: «все действительное разумно» и «все действительное исторически оправданно». Первый помог увидеть в истории внутреннюю логику, второй — классовую борьбу. Но музе это было уже не по силам.

Так что же — стать служанкой математики, статистики, демографии, т. е. науки? К. Маркс и Ф. Энгельс предложили противоположное решение вопроса: «Мы знаем только одну-единственную науку, науку истории. Историю можно рассматривать с двух сторон, ее можно разделить на историю природы и историю людей». Материалистическое понимание превратило историю людей в подлинную науку. Одна из ее существенных сторон — учение о классовой борьбе — было в решающей степени предвосхищено классиками буржуазной исторической мысли, на что неоднократно указывал Маркс.

Едва ли не первые попытки построения истории как науки были предприняты по Франции. Историкам эпохи Реставрации (1815—1830) — Гизо, Тьерри, Минье, Тьеру — свойственна широта постановки вопросов. Завоевание Англии норманнами увязывалось с Английской буржуазной революцией, а рассказы из времен Меровигов предваряли повесть о падении тысячелетней французской монархии. Современную им ситуацию они рассматривали как логическое завершение классовой борьбы.

Иного мнения придерживались Маркс и Энгельс. Логика истории — это диалектическая логика, которая не может быть замкнута на себя. Логика ее отражения также неоднозначна. Расчленять историческую реальность на элементы и силы и организовывать их в целостную картину можно по-разному. Прошедшая действительность неизменяема. Но под перьями различных историков один и тот же сюжет приобретает нередко совершенно различный смысл и даже изменяется почти до неузнаваемости. И дело здесь не в личных особенностях автора и не в искажении фактов, хотя и то и другое в гуманитарных науках нередко играет существенную роль. Над автором в большинстве случаев довлеет общеисторическая концепция, система руководящих идей, принадлежащих ему, его научной школе, наконец, времени, в которое он живет. Иначе и быть не может, ибо вульгаризацией марксизма является мнение, что познание — это простое зеркальное отражение. Познание — активное освоение действительности даже в естествознании. Что же касается истории, то здесь человек имеет дело с людьми и с их вечно меняющейся жизнью. А перед жизнью и перед сознанием математический разум пасует. Человек — не счетная машина. Он наделен чувствами, волей, верой в добро или в зло. Поэтому история — наука о человеке — не имеет права быть только наукой. На философской основе она должна осуществлять научный отбор и анализ фактов, выражая результаты исследования в эстетически ориентированной форме.

Мыслители, творившие после Маркса, создали современное представление о субъективных факторах исторического процесса. Их труды, долгое время находившиеся в нашей стране под запретом, ныне доступны не только специалистам, но и любому студенту. Я имею в виду Макса Вебера, Зигмунда Фрейда, Фридриха Ницше и многих других.

Человек творит по законам красоты не только предметный мир, но и весь комплекс общественных отношений. Высший эстетический идеал современного человечества совпадает с его общественным идеалом. Мы продолжаем беспрецедентный марш в будущее, и здесь наша верная спутница — муза истории Клио. Она идет с нами рука об руку, и мы слышим ее дыхание.